Статистика |
Онлайн всего: 1 Гостей: 1 Пользователей: 0 |
|
 |
Главная » 2010 » Июль » 10 » Как плохо мы ищем и как редко находим «точные слова»
16:21 Как плохо мы ищем и как редко находим «точные слова» |
Он нарисует потом эту Ирину в повести «Сто двадцать километров до железной дороги».В развитие публикации Ани - воспоминания вдовы Виталия Семина, Виктории Кононыхиной-Сёминой, написнные ею для журнала «Ковчег» к 80-летию со дня рождения писателя. В них очень много ценных сведений, в том числе — об «Академии париков». Воспоминания опубликованы в 2007 году. Не так давно. Но...
«В Ростове два филологических факультета, есть журналистский факультет. Никто никогда ни из преподавателей, ни из студентов не обратился ко мне как к хранительнице семинского наследия. О Семине написаны три диссертации, их авторы – не ростовчане. Мне звонят иногда случайные люди, вдруг «открывшие» повести Семина. О Семине не забывают знавшие его – друзья, близкие – и при малой мере возможности напоминают о нем. У меня десятилетняя переписка с краеведом из Фельберта Дитером Карренбергом и его женой Теней. По его просьбам я посылала ему в Германию все книги Семина, критику на его произведения. В прошлом году он устроил выставку, посвященную жизни и творчеству Семина, провел замечательный вечер его памяти. На вечере были десятки людей, был концерт (исполнялась любимая Виталием классика), чтение семинских текстов. Немцам было интересно культурное явление: какими их увидел в пору их безвременья русский каторжный мальчишка, как он осмыслил потом увиденное. Нам, здесь, на родине, неинтересна личность человека, который всего себя посвятил одному из важных русских дел – литературе, и умершему всего-то в пятьдесят лет от чудовищных перегрузок, которые он брал на себя ради этого дела. Нелепо. Обидно». Не то слово... Мне показалось, что просто «брось ссылочку» на этот текст — недостаточно.
Мы прожили 22 года вместе. Главное ощущение – как будто в гору, очень крутую гору за идущим впереди. Очень трудно, и непонятно, куда и почему он так идет. Ему надо, он что-то видит впереди. Можно кричать ему, что идти трудно, просить остановиться, плакать, даже камни бросать в него от бессилия. А он все идет и идет и не объясняет, почему так идет. Он видит цель, которую ты не видишь, потому что идешь позади.
Очень давно, в самом начале писательского пути Виталия, критик А. Макаров написал о нем: «Он поразительно одинок». Я всегда помнила эти слова критика, мне казалось, что я понимаю их, но понимала я их поверхностно. «Накопление понятий. И накопление содержания в понятиях», – такую запись сделал Виталий на листке, который я нашла потом, после его смерти, среди черновиков. Прошло почти тридцать лет после смерти Виталия (а я все живу и живу!), и понятие «одинок» открывает мне все больше свою трагическую сущность, и я все сильнее чувствую вину перед ним, невольную, из-за несовпадения человеческого содержания, уровня мысли, жизненного опыта. Больше всего ему нужна была всепонимающая, всепрощающая материнская любовь. А я, многое не понимая, все спорила с ним, обижалась, обижалась, обижалась… Нет, я не была ни вздорной, ни прыткой, как характеризует жен российских писателей в знаменитом стихе В. Корнилов, но я опиралась на правила арифметики человеческих отношений, а нужна была высшая математика, и я с трудом пыталась ее постигать, чаще всего неуспешно, потому что он был совсем другой, чем я, чем все, кого я знала.
Я увидела его впервые, когда после года работы в школе районного села Ремонтное (юго-восточная окраина Ростовской области), побывав на летних каникулах дома, вернулась в село. В маленьком кабинетике заврайоно, куда я зашла, чтобы отрапортовать о своем прибытии, сидел высокий печальный парень. Он как-то слабо отреагировал на мое появление, когда заврайоно представил меня. Его направляли в семилетнюю школу деревушки со странным названием Большое Ремонтное. Никаких вопросов парень мне не стал задавать. Я подумала, что ему очень не хочется ехать в степь, за 18 километров от районного центра; к самому-то этому центру от железной дороги было 120 километров по грунтовке; осенью и весной, в распутицу, выехать к станции было невозможно. У парня была буйная вьющаяся шевелюра и выгоревшие до абсолютной белизны брови.
На другой день я встретила его на районной учительской конференции. В глинобитном кинотеатре села народу было много. Молодежь заняла последние, далекие от президиума места, подошел и Виталий, кто-то представил его. Мы слушали доклад заврайоно, изобиловавший неграмотными выражениями, посмеивались, болтали. Он оказался рядом, мы выяснили, что в Ростове у нас много общих знакомых, что в его пединституте и моем универе некоторые предметы читали одни и те же преподаватели. В общем, завязалось знакомство.
Я узнала, что он дружил с самыми яркими людьми моего родного факультета, в том числе с преподавателем латыни С. Ф. Ш. – анекдотической ростовской личностью, вспоминали его рискованные шутки, экзотические манеры. Я, правоверная комсомолка пятидесятых годов, сказала о С. Ф. Ш.: «Это совершенно безыдейная личность», – и вдруг заметила, как окаменело лицо Виталия.
После перерыва его рядом не оказалось. Через полчаса я вышла зачем-то из зала, пошла через площадь и увидела его. Он брел, повесив голову, под сжигающим калмыцким солнцем. Может, он не заметил меня, скорее всего, заметил, но никакого внимания не обратил. И потом, изредка встречаясь с ним на улицах села – два года, – мы только здоровались и как бы избегали друг друга. Молоденькие учительницы младших классов нашей школы запросто общались с ним, рассказывали потом, что он пешком из своей деревни приходит в райцентр, бывает в райкоме комсомола, приятельствует с Ириной С., секретарем райкома, бывшей перед тем учительницей в той самой школе, где сейчас работал Виталий. Он нарисует потом эту Ирину в повести «Сто двадцать километров до железной дороги». Она была незаурядной личностью. Ее секретарство не наложило на нее ни пятнышка бюрократизма, она была на редкость проста, естественна, дружественна. О ней благодарно вспоминали жители деревни: она не только учила детей – помогала колхозникам решать какие-то их практические задачи. Она была некрасива, и Виталий напишет о ее мужестве, что она, наверное, поставила крест на личной судьбе и тянет общее дело. Виталий главным образом приходил, чтобы поспорить, вспоминала потом Ирина.
В 1956 году, в апреле, наши девочки организовали междусобойчик: пригласили каких-то своих знакомых и Виталия в том числе. Местом встречи они запросто назвали нашу с подружкой квартиру: дом просторный и хозяйка незлая.
Компания была случайная, скучная, пили дешевое грузинское вино. Виталий сразу как-то решительно сел рядом. Ухаживания в обычном смысле не было. Он вообще этого не понимал – ухаживания. И потом часто удивлял меня своим пренебрежением к обычным вежливым манерам в отношениях с женщинами. Встречает он, например, меня на улице. В руках у меня сумка с обувью: катастрофа, все развалилось, нужно срочно починить. «Заяц (Заяц – это я), – говорил он, – ну его к черту с этой обувью! Потом! У меня настроение поганое. Пойдем в кинушку».
В тот вечер пошли на танцплощадку, где заводили свои романы наши ученики. Было скучно. «Пойдем бродить!» – сказал Виталий. Весной даже выгорающее летом дотла Ремонтное романтично. Мы ходили по улицам. Виталий вяло острил, вдруг лихо употребил «ненормативное» словцо. Я одернула. Он старался казаться более пьяным, чем был, что-то деланное было в его веселости. «Странный парень», – думала я. Полез было целоваться, моя серьезность сдерживала его. «Зачем все это?» – думала я. На прощанье вдруг сказал: «Приду через неделю». Я забыла об этом обещании.
В воскресенье – игривый стук в окно: Виталий. «Оцени: восемнадцать км под дождем».
Целый день вместе. Ели мою рисовую кашу. Он ел, как едят изголодавшиеся мужики. В этот раз он был замечательно прост, непринужденно весел. Рассказывал анекдоты, смешные и страшные истории из своих лодочных походов, читал наизусть множество стихов: Бернса, Шекспира, Багрицкого, ростовских поэтов. Он пленил меня живой, точной, выразительной речью. Я отвыкла от такой речи. Тут был уровень интеллигентности, с которым я не встречалась и в Ростове. Надо сказать, что родная моя студенческая группа имела сугубо официальный идеологический дух, раскованно можно было болтать только в близком девчачьем кругу, но этому кругу явно недоставало эрудиции, начитанности, которые вдруг обнаружил этот длинный, слишком бедно одетый парень. В темноте он пытался обниматься, а мне было страшновато: он был гораздо взрослее в этих попытках, чем мои «кавалеры», которые были больше товарищами, чем возлюбленными.
Он стал приходить часто. Вначале было только весело и интересно, а потом произошла такая история.
В моей школе решили отметить 9 Мая. Собралось много людей, пришли с мужьями, женами, знакомыми. Был приглашен и Виталий, уже на правах моего поклонника. Много пили, пели, танцевали. Виталий был веселым, смеялся, но – странное дело – я заметила: его не воспринимали как своего. Интеллигентная ли его речь, несколько отвлеченные литературные остроты, раскованная ли манера держаться, но я четко ощущала, что к нему относятся настороженно. Улыбаются, но не заговаривают с ним, реагируют сдержанно. Замечала я долгие любопытные взгляды моих коллег.
Зачем-то я вышла в коридор, ко мне подошел куривший там инструктор райкома партии, некто М., муж нашей библиотекарши, почему и оказался на вечере. Это был крупный человек с внешностью Собакевича. Он спросил тихо:
– Вы хорошо знаете человека, с которым общаетесь?
– А что?
– Нет, вы хорошо его знаете?
– Да в чем дело?
– А вы узнайте о нем.
М. отошел. Я не придала значения его словам, подумала, может, напился где-то Виталий, подрался. Вернувшись, я смеялась: «Вон тип, который спрашивал, хорошо ли я тебя знаю. Перепил, наверное».
Реакция была неожиданной. Виталий резко встал и направился к М., уже сидевшему рядом с директором.
– Давай выйдем! – сказал он. М. молча застыл.
– В чем дело, молодой человек? – спросил директор.
– Пусть он выйдет поговорить!
Настала тишина, в которой были слышны два голоса: Виталия и директора. Спокойный, сдержанный наш директор просил Виталия уйти, тот требовал, чтобы М. вышел. Девчонки подошли к Виталию, стали просить его не поднимать шум. Никто не понимал, в чем дело. Наконец директор встал, и с Виталием они вышли на крыльцо. Я за ними.
– Он трусит! – кричал Виталий. – Почему вы его защищаете? И идите вы сами к…
– Что-о-о? – сильно повысил голос директор.
Голос Виталия вдруг опал, сник, и он вяло и тихо докончил:
– …к чертовой бабушке.
– То-то, – завершил директор и вернулся в зал. Виталий поплелся к калитке. Девочки подошли:
– Зачем ты? Ты уйдешь, а Витьке (так они меня называли) здесь расхлебывать…
– Идите вы… – так же вяло отвечал Виталий.
В назначенный день он не пришел. «На нас-то за что обижаться?» – рассуждали девчонки, для которых М. тоже был Собакевичем. Решили поехать в Большое Ремонтное, разобраться, может, извиниться. Мобилизовали знакомого с большим мотоциклом, сели двое в коляску, одна на заднее сиденье, я, как самая тощая, на подножку и – поехали. Его не оказалось дома. «Вин у клуби, у Ремонтном», – сказала хозяйка. Вернулись. В клубе шел школьный концерт. На сцене стоял Виталий все в той же «форме»: подстреленные «детдомовские» брюки, расстегнутая рубашка – и что-то говорил залу. Зал внимал. Я вслушалась: «Уж ветер выгнул плечи парусов…» Он читал монолог Полония, и зал молчал и дивился не столько уму царедворца, сколько нелепому очкатому парню с буйной рыжей шевелюрой (один к одному как у Клиберна; когда портреты Клиберна печатали в газетах, к Виталию не раз подходили и говорили: вы совсем как Клиберн).
Мы прошли вперед, сели. Между школьными номерами Виталий снова читал «Гамлета», и каждый раз зал замирал, глядя на этого чудака. Он был артистичен: интеллигент-романтик. Увидел нас, аплодирующих, улыбнулся, подошел, видно было, что тронут нашей поездкой, попыткой извинения.
– А при чем здесь Полоний?
– Уж больно хорошие советы дает сыну: «Всего превыше верен будь себе».
История же с М. имела такое смешное продолжение. М. был заочником средней школы и должен был сдавать экзамен на аттестат зрелости именно мне как преподавателю литературы. На экзамене М., стоя с выпяченной грудью перед столом экзаменаторов, ответил на первый вопрос билета. Ему несказанно повезло: «Постановления партии в области литературы». Второй вопрос был «Образы помещиков в поэме «Мертвые души». И тут М. аккуратным жестом положил билет на стол и твердым голосом сказал, что второго вопроса не знает, так как не успел прочитать поэму. Я посмотрела на моего загадочного директора. Под его спокойствием обычно было много чего. Он сказал только: «На один вопрос ответил, имеет право на тройку».
Объяснение этого небольшого скандала Виталий дал мне позже. За ним тянется дурацкая, как он назвал, история. В 1953 году, на последнем курсе, они веселились на скучных лекциях: рисовали карикатуры друг на друга. Нарисовали и на самого трудолюбивого студента, сталинского стипендиата. Кто-то придал этому политический смысл. Начались разборки. Старшим был Виталий. К тому же незадолго до этого он вынужден был сказать декану, что скрыл при поступлении факт своего пребывания в трудовом лагере в Германии в 1942-45 годах, боялся, что не примут на факультет. Декан перед этим объявил Виталию, что именно ему кафедра предлагает аспирантуру. «Я был в Германии», – сказал Виталий, и декан согласился: да, аспирантура невозможна.
Разборки были долгими и шумными. Об антисоветской группе пединститута говорили и в моем универе. Нескольких исключили из комсомола, а Виталия – из института, без права поступления. Он уехал тогда на строительство Куйбышевской ГЭС, работал там в течение года, вернулся, потому что заболел отчим, операция была тяжелейшей. Потом – Большое Ремонтное. «И тут этот дуб – М.».
Я стала все сводить к случайности (в духе времени):
– Ну что взять с этого дурака М.? Он даже Гоголя не читал… – и т. д.
– А почему такие люди руководят судьбой моей, твоей, судьбой литературы, всей страны – такие вот М? Ведь Ирка С. – исключение. А я – «агент империализма». Спрашивали ж у меня, сколько мне ЦРУ платит за подрывную деятельность.
Он рассказал, доверился мне. (А для меня его приятель – латинист Ш. – был «безыдейной личностью»!)
Мне предлагали посмотреть на жизнь с иной, непривычной для меня точки зрения. Вот такая нестыковка, неслабая для начала.
Мне нужно было пересматривать, говоря высоким стилем, все мое мироотношение, нужно было заново все обдумать и понять. Конечно, я видела «неблагоустроенность» нашего общества, которая становилась тем заметнее, чем далее от войны. При унизительной нищете и бесправии рабочего люда все заметнее становились привилегии партийных и советских начальников. Это было видно и во время учебы в университете, и во время работы на селе. Я сама не раз получала кукиши там, где имела право на большее. Да и кое-какие «постановления партии и правительства» даже у наивной и глупой меня вызывали недоумение. Но, видно, очень сильным было действие инъекции советского оптимизма (впереди коммунизм) и советской науки, полученной нашим поколением, чтобы пробудить дремавшую мысль у таких зашоренных, как я. Интересно, что классику XIX века я обожала, перечитывала Толстого, Чехова, Гоголя, чтение давало мне нравственное удовольствие. Но: классика была сама по себе, а живая жизнь – сама по себе. Информация не рождала мысль. Интересно, что простые, без всякого образования люди ставили тогда жизни гораздо точнее нравственные и политические оценки, чем я. В общем, я была сильно испорчена. Дело было еще и в том, что я все-таки чувствовала себя «своей» среди тысяч себе подобных, тех, кому так же трудно, как мне. Нищета? – да весь мой окраинный «город-сад» – сплошная нищета. Сиротство? – миллионы таких, у кого отцы погибли. Работа в глухих степях? – Да мои ученики-десятиклассники паровоза ни разу не видели, не видели здания выше двухэтажного и не знают вкуса мороженого. Бесквартирье? – смешно. Когда я была ученицей школы, меня любили за прилежание, я была «своя». Училась в университете – тоже «своя»: потому что мысли мои были коротки и укладывались в те формы, что предлагали учителя. Стала учительницей – тоже своя: не заносилась (что-то было во мне умнее моей головы), делала уроки интересными за счет текстов классиков.
А он стал «не своим» с детства. Так сложилась судьба. В своей семье он был немного лишним. Родители разошлись, мама очень любила нового мужа. Друг детства Виталия А. Г. вспоминает, как в их подъезде вечерами родители забирали детей домой и как допоздна Виталий оставался на лестнице, ожидая родителей из кино или из гостей.
А потом – в 15 лет – немецкий город Фельберт, фабрика Бергишес Магишес Айзенверк, где он работал в литейном цеху, кормился тростниковой баландой, где злоба, насилие. Я смотрю на своего 15-летнего внука: вот таким попал Виталий в Германию. Господи, да ведь ребенок, еще ничего не понявший о мире. Вернулся домой – опасный! злоумышленный! Скрывал свое пребывание на каторге во враждебной стране не он один. Скрывали, что были в оккупации, те, кто физически не мог эвакуироваться перед вступлением врага в город.
Недавно слышала по радио, как отмечали в Англии победу над фашизмом. На параде впереди шли награжденные герои, за ними – узники концлагерей, потом – инвалиды войны, потом – офицеры и солдаты – участники войны…
Конечно, у него возник комплекс: «А вы доверяете мне? Или вы тоже из этих, с закрытыми глазами и ушами и без человеческой совести?»
Когда мы регистрировали брак, я на вопрос, «какую фамилию берете?», ответила, что оставляю свою: кто-то перед регистрацией сказал мне, что изменение фамилии влечет переделку документа об образовании и вообще волокиту. Виталий смолчал, а когда вышли из загса, круто развернулся и пошел от меня. Потом спрашивал: «Ты осторожничала? Не хотела связываться на всякий случай со мной одной фамилией?»
Он требовал понимания и сочувствия, полного согласия с его понятиями, оценками, а мне так много надо было поломать в себе, изменить свое благодушное отношение хотя бы к миру современной советской литературы. Мне хотелось слышать аргументы, оттенки, детали, а он мои недоумения воспринимал как недоверие к нему, раздражался на мой умственный ступор, на обывательское окружение.
Обижался и на родителей. Они редко писали ему на Куйбышевскую ГЭС. История 1953 года стала опасной и для родителей. Тут я должна объяснить то, на что намекнула выше. После исключения Виталия стали «таскать» в КГБ, склоняли к сотрудничеству, тогда-то он и рванулся в Куйбышев. Я абсолютно не имею в виду, что он хоть в чем-то «сотрудничал», но он мог пережить глубокий страх, унижение, мог плакать, у него могли дрожать руки (это часто бывало у него при волнении), мог потеряться и говорить «не своим» голосом. Ведь «крутым», как говорят сейчас, он не был, он был Пьером Безуховым, а не Долоховым: слабая нервная система, сумасшедшая впечатлительность.
Уже в 1970-м или 1971 году я стала свидетельницей такого случая.
Мы с Виталием шли на рынок по пустынной улице. Навстречу из-за угла появился человек с сумками, видно, с рынка. Он был стройный, спортивный, вежливо поздоровался с Виталием. И вдруг я услышала страшную, грубую брань Виталия, которой он ответил на приветствие. Я обомлела и ничего не понимала. Человек, однако, ровно и спокойно прошел мимо нас.
– Кто это? Что случилось?
Виталий долго не отвечал, стоял, успокаивал дыхание.
– Этот сука гнул меня тогда, в пятьдесят третьем, в КГБ.
Я боялась дальше расспрашивать.
«Почтеннейшие родители! – писал Виталий матери и отчиму из Куйбышева. – Получил от вас пакет с книжкой… А чего ради вы прислали мне эту книженцию? Что, она у вас там популярностью пользуется или какие-либо воспитательные цели против меня задумали? Пояснили хотя бы мысль свою. А то ни письма, ни записки… Господь с вами! Книжка явно серая…» Однако Виталий обращается к отчиму с просьбой прочитать рукопись написанного им на стройке рассказа. Отчим разбор прислал. Ответ Виталия ему – на шести страницах, ответы даются по каждому критическому пункту. Отчиму нужна героика, пафос. Виталий: «От героического сюжета я отказался ПРАВДЫ ради. (Герой) не становится инженером, но он трудится, устает вместе со всеми, и это вызывает у него праздничные ощущения, ощущения своей нужности, единства с чем-то». (Обязана сказать, что к отчиму Виталий относился с редким уважением: «Он научил меня главному в жизни: умению думать против самого себя». Отчима, кстати, тоже не раз приглашали в упомянутую организацию в связи с Виталием.)
Конечно, в первое время он меня экзаменовал по литературе. Для меня это было сумасшедшее время. Мир преобразился, ушла застылость, скука, которая все больше овладевала мною. Высказывания, реакции Виталия держали меня в состоянии невесомости. Я должна была быть «на уровне», отвечать так же значительно, остро. Конечно, у меня не было запаса для этого. Конечно, я не тянула даже на тройку с минусом. Но он был чуть влюбленным и многое прощал мне. «Прощупывая» меня, он быстро понял, как низко я стою в понимании его любимой литературы и прочего, но уже не мог плюнуть на мою «совковость», на мое очевидное недотягивание. Ведь кроме моей неразвитости, была еще и я сама, живая, с моим характером, психикой, спортивностью. Как-то принес мне Гроссмана «За правое дело» (он удивился страшно, что я не читала роман): «Читай! Потом расскажешь, что больше всего понравилось».
– Ну? (Было что-то очень важное в этом его «ну».)
– Гибель батальона Филяшкина.
– А еще?
– Встреча Березкина с женой.
– А еще?
– Все о Вавилове…
По лицу его я видела, что экзамен сдала.
Гроссман был любимейшим. Виталий написал ему письмо, текст письма не сохранился. Гроссман ответил: на маленьком листочке, как бы вырванном из блокнота, нечетко написанные короткие слова благодарности за письмо. Любил В. Некрасова. Приносил мне для чтения Дудинцева. В окраинном магазинчике я купила сборник «Литературная Москва», имевший тогда особого рода известность. Виталий бросился целовать меня: «Заяц, умница!»
Уже так много писали о страшном влиянии надзирающих органов на сознание людей. Но у меня – свои впечатления, свои знания, и я не могу отбросить их, смолчать. Это как бы забыть о страданиях родного человека. В первые год-два нашу семью часто посещал приятель Виталия по вечерней школе Э. С., который окончил юридический факультет и работал в МВД на невысокой должности. Это был умный человек, чиновник по характеру, из дворян. Я думаю, что он приходил от одиночества. Он был необщительным. И вдруг Виталий высказался в разговоре со мной, не из особого ли интереса ходит к нам Э. С. Только погрузившись в мир Виталия вполне, я поняла ужас существования, когда подозреваешь приятеля, приносящего игрушки твоему младенцу.
Со мной много лет работала преподавательницей Н. Во времена оттепели она призналась, что ее отец был арестован в 37-м, что получили они с матерью сведения о нем только однажды: кто-то принес им замызганную бумажку, на которой почерком отца было написано: «Судила тройка, без права переписки». Бумажку эту принесший нашел на рельсах ростовского вокзала. А с Н. в 60-е такая история. На педсовете кто-то из начальства сделал сообщение по библиотечным абонементам: некоторые преподаватели ничего не читают, не повышают свой культурный уровень. Сообщение это вызвало шутки, зубоскальство (времена были другие), никто всерьез к упреку не отнесся, кроме Н. Она попросила слова и долго перечисляла книги, которые прочитала в последнее время, объясняла, где брала их, что из них извлекла… Все уже смеялись над этой исповедью, просили ее успокоиться и сесть, а она, с горящими щеками, все отчитывалась и отчитывалась. И в ее разговорах всегда было заметно стремление объяснить незлонамеренность своих поступков.
Наверное, такие ситуации у некоторых будят мысль. Среди черновых бумаг Виталия больше всего записей об анализирующей мысли, ее силе, муке и ответственности за нее.
«…Мысли мне представлялись лестницей, ведущей к смыслу жизни. Все мы по ней идем. Всем светит одна цель. Но есть ленивые, медлительные, соблазняющиеся перекурами на лестничных площадках. Ленивых надо подгонять, корыстных стыдить и принуждать. Но самое лучшее принуждение – сама мысль…»
«Жил мыслями. Каждая приходила с потрясающей силой. Казалось, готова была перевернуть всю мою жизнь…»
«Мысль не по моей воле приходит ко мне. Я был не властен ее изменить. Иногда она приходит и против воли. Она может изменить меня. Но даже если не изменит, я знаю, какая она. Значит, она ко всем одинаковой является. И всех должна изменять. Почему же не меняет?»
«Мысль не оставляла меня никогда. Могла ли собственная мысль так жестоко мучить меня? Будь она собственной, не переделал ли бы я ее себе в угоду? Для полного душевного комфорта? Смысл бескорыстен. Перед ним все мы равны. И только здесь выстраивается истинная иерархия личностей…»
«Для того чтобы мысль можно было представить себе предметно, надо, чтобы на нее было организовано длительное давление. Человек должен попытаться согнуть свою мысль. И обнаружить ее неподатливость. Ее неотделимость от чего-то другого. Мучительного. Совести. Всего существа. Думают словно бы каждой клеточкой тела».
«…доступ к смыслу. Это ведь дверца в бессмертие. Я это чувствовал. По количеству света, которое идет от мысли, от ее вспышки. По качеству этого света. По отзвукам во всем моем существе».
П. П. Гайденко, одна из крупнейших современных философов, прочитав эти записи Виталия, написала мне: «Да ведь это Платон – о вспышке мысли!»
И – эстетическое кредо, вложенное Виталием в уста одного из его героев: «Самое главное – мысль. А правда – ее источник».
Кто-то подарил ему книжку – речи деятелей пролетарского движения на судебных процессах. Первая в книге – речь Маркса в защиту «Рейнской газеты» (кажется, так?), потом – по хронологии – речи других деятелей. Виталий восхищался Марксом, читал вслух отрывки: «Какая диалектика!». И отрывки из других речей: «Какое падение!»
Он был глотателем книг. В институте его ругали за «ложный академизм»: пропускает лекции. Моя сокурсница, жившая с мамой – сторожем при научной библиотеке, увидев меня с Виталием, узнала его: «Да это же завсегдатай. Он с утра до вечера торчал в читальном зале».
Когда ему разрешили наконец сдать экзамены за пединститут (это можно было сделать только в Таганрогском пединституте), я ездила с ним в Таганрог. В пору учебы я всегда тряслась перед экзаменами, не спала, лихорадочно что-то дочитывала. Виталий был совершенно спокоен, говорил о постороннем, в поезде читал что-то не относящееся к экзаменам. По всем предметам получил пятерки. И ноль эмоций, будто не было экзаменов.
Н. Горбанев, его подельник по истории 1953 года, ныне доктор наук, знавший Виталия лучше, чем кто-либо другой, написал о нем: «В жизни не встречал человека, от которого исходило бы такое физическое ощущение ума… как чего-то высшего и абсолютно бесспорного».
В октябре 1956 года мы поженились, я вернулась в Ростов. В октябре 1956 года мы поженились, я вернулась в Ростов.
Какие были планы? У Виталия – писать прозу, об этом говорилось как о главном деле жизни. Он с детства собирался стать писателем, не собирался быть ни летчиком, ни продавцом мороженого.
С детства – книгочей. В доме матери множество папок с набросками еще студенческих лет, доклады, которые он делал на НСО. На Куйбышевской ГЭС – вариант «Новичка», в Большом Ремонтном написаны два небольших рассказа, которые уже взяли в журнал «Дон» и в альманах. Главное – устроиться на работу, которая давала бы возможность заниматься своим делом. Он искал работу, но без энтузиазма: нужна была утренняя свобода, когда он сидит за машинкой. Эту списанную машинку принесла с работы мать, и родители проверяли, сколько написано в день.
Родители Виталия не захотели принять нашу семью, и приходилось поселиться у моей матери, Мули. Половина небольшого домика на окраине Ростова. Две комнатки: наша с Виталием спаленка и чуть большая, с печкой, где помещались Муля, ее престарелая мать и 16-летний племянник. Печку надо топить, а угля нет, денег не было закупить уголь на весь сезон, все накопления Муля потратила на спасение сына Жени от обвинения в дезертирстве. Через день нужно ездить с саночками на угольный склад.
Стены в нашей спаленке сырые, по углам течет вода. Я ставила примус, чтобы подсушить стену. Приходила из другой половины дома другая моя бабка, которая, собственно, и строила этот дом в 1930 году, говорила безнадежно: «Не высушишь. Стены тонкие».
Естественно, обязанность привозить уголь ложилась на нас с Виталием, неработающих. Муля уходила к своему конвейеру на кожгалантерейной фабрике в 6 утра. И тут выяснилось, что Виталий начисто, принципиально отвергает всякие бытовые хлопоты. Главное – время, главное – творческая работа, быт – смерть для души и т. д. Уголь стал драматическим сюжетом.
– Заяц, пойдем лучше пройдемся. Зайдем к армяну*.
– А уголь? Завтра топить нечем.
– Ну, Муля придет с работы – привезет.
Это не вписывалось в мои нравственные представления. Ведь Муля работает на нас, дармоедов, мы сидим у нее на шее. Каждый день я еду в город, хожу по улицам, увидев вывеску предприятия, конторы, захожу, спрашиваю, нет ли работы для человека с филологическим образованием. На меня смотрят с состраданием. Месяца через два работа нашлась: я секретарь в соседней с домом школе, зарплата минимальная. На еду денег не хватает. Помню, как обрадовалась, найдя в подполе несколько пустых стеклянных баллонов: сдам баллоны – куплю капусты и сала, накормлю мужиков.
Благодетели устроили Виталия на 114-й завод тренером – проводить внедряемую тогда свыше гимнастику в цехах во время перерывов. Иногда приходил домой чуть пьяненьким: все тренеры выпивают. Искал послабления себе у меня, ранил мою женскую душу: «Ты не боишься, что я сопьюсь?» Назревают домашние конфликты. Муля невзлюбила зятя, уклоняющегося от домашних дел и обладающего к тому же прекрасным аппетитом. Не упускала случая отметить эту особенность Виталия. «Подбавь больным», – роняла она, добавляя в тарелку Виталия порцию картошки.
А тут – моя беременность. Брат Женя возвращается из армии, собирается жениться. Где им жить? Где нам жить с ребенком? Родители Виталия предлагают помощь: мы поможем стройматериалами, вы достройте еще одну комнату.
Нельзя было без слез и смеха смотреть на Виталия, когда ему поручили строительное действо: разрушить кайлом старую стену. Казалось, что он наносит удары не по стене, а по себе. «Это бессмысленная потеря времени!» А я вся уже была в ожидании ребенка, и слова «бессмысленная потеря» и «творчество» звучали для меня невнятно. Иногда Виталий откалывал номера, непостижимые с точки зрения «бытовых людей». Ожидаем с утра приезда грузовика со строительными песчаными блоками. Грузовик подъехал, а Виталий исчез. Мой живот уже был виден отчетливо. Ищем Виталия, шофер матерится и грозится уехать с песчаником. Подошел сосед Саша, тоже шофер, отец двоих детей, все понял и часа полтора неспешно, спокойно переносил кубы песчаника в наш двор. В письме ко мне по поводу двадцатилетия нашего брака Виталий напишет, имея в виду, наверное, и это событие: «Как-то ты мне сказала: «В старости я буду тосковать, что в моей жизни не было настоящего мужчины».
Наши цели не совпадали. У меня цель – ребенок и гнездо. У него – сверхцель. Эти цели поглощали все наши силы. Иногда по воскресеньям мы ходили к родственникам Виталия: к матери и отчиму, в семью его родного отца с его Зосей Тихоновной («Ася Александровна»), к тете Тоне («Женя и Валентина»): у них спокойный, налаженный быт, они нас подкармливают.
Виталий и к отцовству не был готов. Когда встречал меня из роддома, мрачно пошутил, увидев маленького Леньку, завернутого по нашей нищете не в детское одеяло, а в несколько раз свернутое байковое «взрослое»: «Кажется, я сделал что-то не то».
Боялся брать его на руки, подходил к его кроватке, когда никто не видел. Однажды я застала его: он сидел на корточках в нескольких шагах от Леньки, напряженно всматривался в него и, не заметив меня, произнес: «А ты, братишка, ничего, тихонький». «Братишка» болел оттого, что у меня не было молока. Я уставала смертельно: печка, дом, ребенок и – когда прошло два месяца после родов, я, по тогдашним законам, должна была выйти на работу. А работы прибавилось – возникла замена преподавателей в дальней школе, и я не могла упустить эту возможность: а вдруг возьмут в штат. Виталий уходил по утрам к своим писать. И однажды я, обиженная его незаботливостью, решила развестись с ним. Зима была страшно холодная, а двери в прихожку с улицы не были навешены, по сути мы входили в комнату прямо с холода. Я ночи не спала: боялась, Ленька раскроется, замерзнет. Виталий получил задание написать очерк для «Дона», был весь в этом задании, о дверях ему вроде некогда было думать. И тут я сорвалась, стала говорить ему слова, которые не говорились раньше, я была остервененной. Он молча навесил двери и на мое требование развестись смолчал. Что-то понял.
«Нет мужчины в доме» – эта фраза стала дежурной. Но в июне 1958 года Виталий был принят в «Вечерку». Редактору газеты Виталия рекомендовал В. Д. Фоменко, считавший его очень способным. Надо было пройти «собеседование» с партийным работником высокого ранга. Виталия спросили, где он сейчас работает, тот сказал:
– На Сто четырнадцатом заводе, что на Северном.
– А как правильно называется этот район?.. – Виталий не знал. Партийный товарищ сказал, что нельзя брать на работу в газету человека, который не знает названий городских районов. Потом вдруг вспомнил: – Фамилия ваша мне знакома. – Всплыла институтская история. Собеседование на этом закончилось. Как удалось В. Я. Попову все-таки взять Семина в газету – объяснить Виталий не мог.
Он работал в отделе культуры, ему приходилось вечерами бывать на концертах, в театрах, кино, читать новые книги, журналы. Он часто работал ночами, чтобы к выходу газеты дать материал. Он никогда не жаловался на трудности работы, на усталость, его вело вдохновение не только потому, что это была его работа, а и потому, что он вписался в круг людей, среди которых были мастера журналистики. Два-три раза в неделю в «Вечерке» появлялись статьи, подписанные его именем.
И теща увидела, что зять не безнадежен. Он показал, как истово может трудиться, как дисциплинирован он, аккуратен. Она с удовольствием и гордостью читала его материалы. Наступила «эпоха возрождения» – так формулировала она новую жизнь зятя.
Он работал в газете три года. За это время написал несколько рассказов («Славка», «Что можно найти на дороге», «Люблю одержимых» и др.), повести «Шторм на Цимле», «Ласточка-звездочка». «Ласточку-звездочку» послал в любимый журнал «Новый мир». Редактор А. С. Берзер рекомендовала повесть к печати, но большинство членов редакции воздержались.
Издательство «Советский писатель» намеревалось заключить договор на печатание «Ласточки-звездочки», и Виталий сразу подал заявление редактору газеты на увольнение. Нужно было время для «своей» работы. Этап «Вечерки» был пройден. Его не остановило даже то, что сотрудникам газеты обещали вот-вот давать квартиры. А мы жили в халупе, которую снимали у соседей, так как перенаселенность Мулиного жилья с возвращением брата из армии стала чрезмерной. Об обещанных квартирах Виталий мне не сказал, просто: «Я уволился». О квартирах мне сказали потом сотрудники «Вечерки», тоже несколько удивленные поступком Виталия.
|
Категория: Новости |
Просмотров: 915 |
Добавил: hureffice
| Рейтинг: 0.0/0 |
|
 |
Друзья сайта |
Получена предприятий шевченка коммунальные украины товары дерево предметы. |
|